Пишу мемуары, рассказы, повести, миниатюры, эссе, фотографирую пейзажи.

+7 (980) 310- 86-49

"Постарайтесь
получить то,
что любите,
иначе придётся
полюбить то,
что получили".

Бернард Шоу.

И всех охватил страх

Сколько в Брянске прожили?
А должно до тридцать пятого. Сенька ж партийный был, вот его как-то вызывають в военкомат и говорять: надо ехать в Белоруссию, там строительство какое-то начинается. А раз партийный, то не откажешься, вот он и поехал. С год, должно, прожил там один, а потом и я к нему собралася. 
Да нет, пока не насовсем, а просить, чтоб назад его отпустили. Приехала, пошла к начальникам, а мне, как отрезали: отпустить, мол, и речи быть не можить, только строительство военной базы начинается, переезжайте-ка вы к нему. Ну, мы-то с мамкой никак не хотели, а ребята мои: поехали и всё! Вот я и решилася. Продали корову, а что нажито было, погрузили на воз и отвезли к одному знакомому. Думали-то, что поживем там немного и вернемся, ан нет. Как уехали, так больше и не вернулися.
База эта строилася в лесу. Сосны, ели кругом! А в лес пойдешь, грибов сколько! Как глянешь так-то снизу вверх по горочке, а они стоять себе: грузды, молочанки, волнушки! Ну столько грибов было, что тонну, нябось, за день набрать можно было.
Платили Сеньке хорошо, он же начальником механизации был, в магазинах было всё: масло, сахар, хлеб вволю…
Ну да, и квартиру нам сразу дали бо-ольшую, светлую, никогда мы еще в такой не жили. 
 
Ох, и пожила я там... как на курортах! Мамка-то, бывало, и обед сготовить, и приберёть, а я сплю, сколько хочу, гуляю сколько хочу. А была-то молодая ещё! А кругом-то всё военные, и каждый заглядывается на меня! И это был, наверное, один такой год за всю мою жизнь, ну а потом…
А вот что потом… Там же, в Баровке этой, сначала всё гаражи строили, а только настроили, как понаехали танки! Сразу военные тревоги завыли, а эти танки как попруть, как заревуть! Ночь-две спишь спокойно и-и опять…  А тут же недалеко еще и Польская граница проходила, вот и пугаешься каждый раз: война! А потом еще и аресты началися*, ка-ак раз после первомайского праздника. 
 
Но на первое-то Мая еще такой банкет в этой части воинской устроили! И чего там только на столах ни было! Шоколад, пирожные вазами всякие-разные, севрюга, белуга. Никогда потом я такого не видела и больше не увижу. А после праздника смотрю так-то газету, а там Ворошилов обнимаить на параде Убаревича, начальника нашего округа. Я и говорю Барановскому...
Да он в энкэвэде работал, а жил как раз с нами рядом. Вот я и говорю ему: посмотрите-ка, мол... А он и засмеялся. И не хорошо-о так засмеялся! А через день поплыла я на лодке через озеро в столовую за хлебом, гляжу, а возле неё и валяется портрет Убаревича.
- Что такое? - спрашиваю у повара. - Чего он тут валяется?
А тот и говорить:
- Разве не знаешь? Арестовали его. Врагом народа оказался.
Боже мой! Я так и ахнула. А потом и пошли, и по-ошли эти аресты: того арестують, того! Всё равно как тем банкетом первомайским наше спокойное житьё и закончилося. Раз Сенька приходить и говорить:
- Знаешь, главного бухгалтера арестовали.
А за что, почему, никто и не знаить. Ну, поговорили мы, поговорили, а тут хлоп!.. и взяли начальника строительства Багдатьева, - вредительство за ним! А Багдатьев этот был пожилой, лысый и такой душа-человек, я хорошо жену его знала, моло-оденькая такая была. Через день - комбрига... И каждый день хватать стали.
 
Знакомый наш, начальник электростанции, такой высокий, красивый был, и вот как-то встречаю его, а он и рассказываить:
- Знаете, купаюсь я вечером в озере, и вдруг как погналась за мной змея! Так гналась, так гналась, что еле-еле на берег от нее выскочил! Если б плохо плавал, не уйти.
А разговор об этих змеях там всё время был, там же вокруг всё болота да болота были, лес дремучий и деревья такие, что только вдвоем и можно было обхватить. И столько змей и гадюк в этом лесу водилося! Повесила я раз гамак во дворе, выхожу утром, глядь: что ж это мой гамак такой серый? А на нем – ужи. Обвили его весь и висять. Господи, умерла я прямо! А раз за бойцом одна гадюка погналася, да такая здоровенная! Ну, как удав всёодно. Так что ж он: как догонять станить, а он прыг за дерево! Так этот змей ка-ак налятить на это дерево да как ударится об него! Пока опомнится, солдат убегать. И ушел. Вот теперь и начальник электростанции рассказал мне про змею, а потом ещё и прибавил:
- Ох, плохой это признак, когда за человеком змея погонится.
Сказал так и как в воду глянул: через день его арестовали… И охватил всех страх: сиди теперь и жди своей очереди! Как пойдеть Сенька на работу, так и думаешь: вернется ли! А тут еще эти танки... Почти каждую ночь тревоги началися! Ну до того нервы мои расшаталися, до того разошлися, что невмочь стало.
- Знаешь, - говорю, наконец, Сеньке, - не могу я больше здесь оставаться. Отпустють тебя, не отпустють, а я всёодно уеду.
 
И еще там же никакого базара не было, а у меня ты была маленькая, надо было молоком поить, вот мне и приходилося ходить за ним в деревню километров за семь, и все лесом, лесом. Раз иду так-то, а навстречу комендант общежития на машине едить:
- Куда ты? - остановился. - Тут же столько бандитов разных шатается!
И начал рассказывать: там-то раздели одного, там-то двоих убили. Как взял меня страх! Опостылел мне этот лес сразу, прямо задыхаться в нём стала! Лезуть, лезуть сосны и ёлки на меня, давють! Думаю: Господи, хоть бы как-нибудь вверх подняться, подышать! Ну, стал тут Сенька говорить начальникам своим, что жена, мол... а его и перевели под Смоленск.
 
Переехали мы в Энгельгардовскую.  Дали нам сначала одну комнату, а потом - еще две. Хорошо отделаны были, для какого-то начальника, видать, их готовили. В магазинах всё было, иногда даже и мануфактуру давали...
Так ведь её тру-удно было тогда достать. Ну, в городах, можить, и повольней с ней было, а в деревнях люди вовсе обносилися. Как-то получаем мы от дяди письмо: пришлите, мол, вы нам, пожалуйста, хоть что-нибудь из одёжи, выйти на улицу не в чем. Я и говорю мамке:
- Езжай, отвези. У нас мно-ого ненужной одежды накопилося.
Что ж, латки мы, чтолича, ставили? Как брюки чуть приносилися, так и всё. Ну, мамка набрала мешок цельный и повезла. Приехала, вышел к ней дядя, а сам на штанах руками дырки прикрываить: станить передом к мамке - впереди руки держить, задом обернётся - на заднице ладони скрешшены. Дырка на дырке. Как начала мамка таскать из мешка!.. Так на что он гордый был, а тут пал перед ней на коленки и плакать:
- Сестра, дай Бог тебе здоровья! А то в церковь бы сходить, да как пойдёшь-то в штанах таких? На них уже и заплатки не держуцца.
Вот теперь и обрядили мы его.
 
Место, где мы жили, было красивое, просторное, степь кругом. Военная часть наша была проволокой обнесена, а за проволокой - трава… один клевер! Я и подумала: чего добру пропадать? Куплю-ка я опять корову. На час, на два выведу ее на такой клевер, она и сыта. Ведь трое ж детей уже было, молоко-то вам нужно?  Где ж его взять в воинской-то части? Сказала об этом коменданту, а он:
- Да приводи... Дело видно будет.
И купила, Петёнкой её звали. Столько молока она давала!.. По тридцать литров в день.
Ну да, куда ж нам самим было его попить? Вот и стали ко мне ходить: тот дай, тот дай. Ну, а после и в садик стали брать. Придуть утром, а я как налью им парного молока ведро цельное! А лиходеев-то везде хватаить! И взъелися на меня бабы.
А кто ж их знаить, за что? Но собрание даже устроили и помню, кричить одна:
- Да ей творог из деревни носят!
- Ми-илая, - говорю, - я своим-то кур кормлю, на что ж мне чужой?
Другая подхватилася:
- Во, смотрите, какой муж у нее худой и какая она сама!
- Да что ж, - отбиваюся, - обижаю я его, чтолича? Мой муж вволю и сметанку, и творожок, и яички есть, а что худой, так это работы у него много.
И третья… толстю-юшшая поднялася:
- А-а, она тут деньги лопатой гребет! Окулачилась, кулачка! - Аж трясётся вся, аж слюна у нее изо рта бьеть! - Ее налогом обложить надо!
- Как же вы меня обложите? - спрашиваю. - Молоко носить? Так пожалуйста, буду и носить. Сколько литров?
А она опять: ликвидировать, мол, её надо, заклеймить! И всё собрание – за ней…
Ну, я и говорю: 
- Так вы на то и собрание собрали, чтобы меня клеймить? Чем же вам моя коровка мешаить? Тем, что ваши детки молоко свежее пьють каждый день?
- А молоко твое снятое! –опять одна выскочила.
- Ну, ладно, - говорю. - Раз снятое, не берите.
Вот на другой день приходють за молоком, а я и не дала:
- Здра-асте вам!.. Зачем же вам молоко мое снятое?
Садик без молока и остался. Гляжу: сам начальник идёть:
- Сафонова, ты чего капризничаешь?
- Так Вы не слышали разве, как на собрании меня клеймили?
- Да ну их к черту, - смеется. – Ты только слушай, что они от безделья ни наговорят. Не обращай внимания!
Ну, я-то внимания вроде не обратила, снова стала давать им молоко, но всё ж и обидно было… Да и страшно: тогда-то в деревнях всех крепких мужиков поликвидировали, вот и меня, значить, могуть? Пропаганда, моя милая, силу тогда большую имела, и с радио, и из газет в уши лезла: кулаков уничтожить, того заклеймить, того ликвидировать.  Все тогда властям мешали, вот и я могла со своей коровкой…
 
А еще, можить, и из-за того взъелися бабы на меня, что каждый муж придёть так-то домой да скажить: во какая женшына! Корова, свиньи, детей трое, а всё делать управляется. Скажить так-то, а жены ведь народ ревнивый! Цепляить их это. Раз так-то прихожу с тобой из бани, а у меня и сидять три пары, летчики с жёнами. Сенька им чая вскипятил, варенья банку открыл, масло поставил, булки, я как раз перед баней их испекла. Сидить он, угошшаить, вот один и говорить своей жене:
- Во, видите какая жена!  И в доме чисто, и скотина на дворе ухожена, и сама из бани только что. Как вы управляетесь со всем этим? - ко мне-то.
- Ну, что ж, - отвечаю, - у каждого своя способность. Я из деревни, вот у меня к этому прилежность и есть.
- Да как же! В деревне корову подоят да и выгонят в стадо, а вы сами ее кормите.
- Да что ж корова-то моя… вагон, чтолича? Я встану утром пораньше и выгоню ее за проволоку, а кругом - клевер по колено, похожу с ней час-другой, так у нее во-о какие бока стануть, задыхается аж! Ну, а пока ходить, сама мешок травы нарежу. Придем с ней домой, высыплюей, она теперь до трех часов жевать и будить. А ребяты ослобонятся от школы, еще мешок принесуть, к вечеру сама управлюся и опять попасу. Вот никаких трудностей она мне и не доставляить.
Поглядели их жены, послушали, одна и говорить:
- Двое детей у меня, живу я с мамой, а все равно ни-ичего мы с ней не успеваем делать, даже белье стирать нанимаем.
- Ой, не понимаю я... Как это вы так умудряетеся? Да что ж вам, грядки полоть, в поле жать или дом ремонтировать? В квартирке-то вы живете и ничего делать не управляетеся? Нет, не понимаю вас, не понимаю.
Вот так и поговорили тогда с ними, так и побеседовали.
 
Вот так и обжилися мы тогда в Энгельгардовской, кое-как устроилися. Только б жить да радоваться. Но тут мамка слегла. Она-то еще в Боровке почувствовала себя плохо, а теперь и вовсе. Повела я её к врачу, а у нее и признали рак. Отвезли мы её в Смоленск, сделали ей там операцию, но только полтора месяца пожила после нее. И все полтора месяца я даже на постель не ложилася: прикорну так-то чуть и всё. Ну, наконец, отошла у неё память... померла. Там-то, в Энгельгардовской, и схоронила ее.
Да, мало пожила она хорошей жизнью. Только здесь, в Белоруссии… Бывало, как управимся с ней по дому, возьмёть удочки и на озеро, рыбу ловить. А с ней туда еще старый врач ходил, так сидять они, бывало, в лодке, часами рыбу удють, а она – рассказывать ему… Большой охотник он был слушать ее рассказы! И такая молодая стала от этой жизни, такая веселая! Но крепко ж ревнива была! Как Сенька чуть задержится на работе, так она сразу:
- Ах, да где ж это он? Чаво ж не идёть-то?
- Да мам, перестань, - начну успокаивать. - Хозяйство-то у него какое...
Нет, и начнёть турчать: а ты знаешь, мол, что тот-то с той-то гуляить, а тот с той-то… 
- Ну и что? – засмеюсь. - Теперь и мне с него глаз не спускать? А если с какой и подкрутить, радостней у человека на душе станить.
Как разозлится! И пошла-а...
 
Вот и с моим отцом, с Тихоном своим так жила. Ведь он ча-асто в Брянск ездил, и вот как ехать, а она и начнёть... И поругаются. Помню, раз так-то он собирается, а она как раз печку топила хлеба сажать, ну и выставила дежку с тестом, а я кручусь под ногами да пальцем в это тесто ткну да ткну. Интересно ж мне очень, как дырочки получаются, а она вдруг как шлёпнить меня от этой дежки! Разревелася я!.. А тут отец как раз:
- Ты что? Зло свое на ребенке срывать?
Подскочил к ней да как дасть пошшочину! Ну, она прыг на печку и - в слезы! Раньше-то отец и пальцем ее не трогал, а теперь и случилося такое. Видить дед это дело, сам и печку дотопил, и хлеба посажал. А мамка всё-ё ляжить да плачить. Он и водички ей, и поесть... Ничего не берёть! Вот и пролежала до самого вечера, а вечером хотела с печки-то слезть, да и ударилася в обморок. Положили ее на кровать, а она как начала с себя одежду срывать! Дед испугался, послал за Любой...
Да она с нами рядом жила, учительница... Прибежала та: что такое, мол, с Дуняшей? А эта Дуняша ляжить, глаза вылупила, что ни подадуть, отшвыриваить и всё молча, молча. Развела тогда эта Люба горчицы, поставила ей горчичники к пяткам, к икрам, дала еще каких-то капель... Она ж ученый человек была. И заснула моя мамка, кро-отким таким сном заснула.
 
Ну, а когда отец приехал и ему всё рассказали, то пал на колени перед иконой, и начал молиться... Бо-ольшая икона Божьей матери у нас в углу висела и называлася «Умягчение злых сердец». Её свекровь покупала и тоже, бывало, как взгорячится, так и падёть перед ней на колени, молится-молится, сердце и смягчится, и отойдёть. А теперь и отец... Помолился и дал обещание: каждый год, под Покров день ездить в Белые Берега в монастырь. И уже я помню, как поедем мы, бывало, по проулку, лесом, через дорогу железную, как приедем в монастырь, а там уже служба идёть, певчие поють и свечи горять. Посадють меня в уголок, я засну, а они отстоять службу и-и назад, домой. Это мне уже тогда годика четыре было.
                                                          
*1937 год – начало очередных репрессии советской власти.