Пишу мемуары, рассказы, повести, миниатюры, эссе, фотографирую пейзажи.

+7 (980) 310- 86-49

"Постарайтесь
получить то,
что любите,
иначе придётся
полюбить то,
что получили".

Бернард Шоу.
Главная \ ПРОЗА \ ТРОИЦЫН ДЕНЬ. Глава 3.

ТРОИЦЫН ДЕНЬ. Глава 3.

Глава 3

Настя чувствовала себя лишним ртом в семье, обузой, и старалась смягчить суровый взгляд матери, чтобы та обласкала ее теплом, как в былые годы, но этого пока не случалось и радостью были подружки, которые приходили нянчить Сережку, рассказывать о деревенских новостях. Но подруги уходили, в доме опять устанавливалась тишина и, забившись в какой-нибудь угол, она молчала, а если оставалась одна, то пела и, прислушиваясь к своему голосу, удивлялась тем незнакомым ноткам, в которых вместо светлой радости пробивались звуки, иногда проливающиеся и слезами. Но внешне она не изменилась, оставаясь такой же стройной, ловкой, только вот лицо стало бледным, - так бывает в ранний осенний заморозок, когда уже яркую поляну вдруг охватит нежданный холод и её летняя красота начнёт осыпаться пожухлыми лепестками на землю.

Как-то вечером под воскресный день к ней забежала Стеша. Проворно выхватив Сережу из люльки, стала носить по хате, прищелкивая пальцами и агукая, Сережа улыбался, разевая беззубый ротик, Стеша смеялась, а Настя встревоженно водила глазами за сновавшей по хате подругой.

– Чего смотришь? – сказала та. – Думаешь, уроню? Да ни в жисть. Я всех своих братишков повыходила.

И вдруг подкинула легкий сверток к потолку. Настя бросилась к ней, но Стеша уже поймала его на лету, а она, пошатнувшись, прислонилась к печке, побледнела, да  так, что, казалось, вот-вот упадет в обморок.

– Какая ты, Настенька... - Стеша, прижала ребенка к груди, укоризненно покачала головой:- Затомилась ты, дома-то сидючи. С нами на улицу сходила бы, что ли? – И, уложив ребенка в люльку, обернулась к ней: - Завтра мы в церковь пойдем и ты с нами, ладно?

– А Сережа?

– Вот дурашка! Мы его вмиг определим. К Фросе снесем. У нее дочка вместе с твоим родилась. Наташкой окрестили. Хиленькая, не в мать... та-то баба здоровая. Молоко припирает, а кормить некого. Ну, согласна?

Настя не знала, что ответить. Да, ей хотелось побыть с подружками, но в то же время было страшно чем-либо возмутить свой безотрадный, устоявшийся покой, хотя в нём зачастую настигала такая пустота, что порой от неё хотелось бежать куда угодно, и теперь она согласилась завтра пойти со Стешей, решив, что хуже не будет.

 

Она, как и всегда, проснулась на заре. В хате было душно, заоконная синь и прохлада манили к себе. Отбросив косы за плечи, она выбежала на крыльцо и, прищурившись, сонно улыбнулась. Все было свежо, чисто: и белая роса на густой траве заливного луга, и свет меркнущих утренних звезд, и сам воздух. Настя плеснула из бочки на лицо холодной воды, обмыла грудь, и по ее здоровому телу пробежала бодрящая дрожь. С завалинки спрыгнул серый кот Герасик. Вытянув хвост и подергивая шерсткой спины, он подошел к ней и стал тереться о ноги. Ей надо было бы шагнуть от него в сенцы за полотенцем, но в это утро у нее было такое сильное желание любви, что даже его не хотелось обидеть и аоэтому так и стояла, пока капли воды сами собой не высохли на горячем от утренней свежести лице.

После завтрака к ней пришли подружки Настя и Стеша и, спеленав Сережу, отнесли к Фросе. Та жила рядом. Дом ее был просторный, с рублеными сенцами, к которым лепилась старенькая, полуразвалившаяся светелка, вросшая в землю по самые окна, в ней когда-то жили прадеды Ильи Тарского, мужа Фроси, человека сурового, властного, истого домостроевского трудолюбивого мужика. У Фроси, женщины дородной и крепкой, дети рождались хилыми, болезненными и за четыре года замужества умерло двое, вот и Наташа, рожденная двумя месяцами позже Сергея, была слабой, как и ее братья, и Фрося, боясь за неё, не чаяла в ней души. Да и к чужим детям у неё была любовь не меньшая, поэтому с радостью согласилась присмотреть за Сережей и, понянчив его, чмокнула в лобик, положив рядом со своей девчонкой в люльку и сказала:

– Ну, беги, беги, Настя... Ничего с твоим малым не приключится.

Всю дорогу до церкви Настя молчала, не зная, о чем говорить с подругами, - ведь у них были свои секреты, свои девичьи разговоры, - но всё же была очень рада, что после стольких дней затворничества вырвалась на свободу. Но в церкви девушки рассеялись в толпе, разбрелись парами с ребятами, пропала куда-то «на минутку» и Стеша. На клиросе пел хор. Дьячок расхаживал перед толпой прихожан, помахивая кадилом, и что-то басил сонно и неохотно, но иногда, словно вспоминая про свою обязанность, ненадолго возвышал голос, чтобы через минуту снова усыпить себя монотонностью.  Прихожане перешушукивались, показывали глазами на Настю и она, заметив это, вдруг почувствовав себя здесь лишней, ненужной и потихоньку вышла, пошла домой. Но вдруг ее остановил громкий свист:

– Грешки бегала замаливать?! – крикнул кто-то из ребят.

Раздался смех. У Насти перехватило дыхание, из глаз полились слезы и, закрыв лицо ладонями, она побежала прочь. Возле дома ее остановила соседка Кырза, мать Стеши. Не в пример дочери, она была суха, сутула, зла и теперь, преградив дорогу Насте, поджала тонкие синие губы и прошипела:

– Ну чего ревешь? Надо было раньше о своей чести думать. А теперь сиди-ка дома. Да мою дочь не сманивай! Она у меня порядочная, не то что какие-нибудь...

– Злющая ты, противная! – оттолкнула её Настя и вбежала в хату.

Но Кырза не унялась и, размахивала руками, закричала у окна визгливым голосом:

– Поди подумай гордячка какая! Слова ей не скажи. Нагуляла себе детёнка, да еще людей старых толкает. Ишь, какая характерная! Ан вот Господь шельму метит. На-ко вот, потужи теперь, потужи!

Отец распахнув окно и высунувшись из него, попробовал утихомирить взбесившуюся соседку:.

– Ну, чего ты, дура? Муха шальная укусила? Не срамно ль улицу-то собирать? -

Но Кырза не унималась. – Ну толкнули тебя, значит стоило. Да не так тебя нужно было толкнуть, не так... – начинал злиться Афанасий Дмитриевич, повышая голос. – К кому ты пристала? Ребенку и так горе, а тут еще и ты... Замолчи, не верещи! А то выйду сейчас, задеру подол, да так надеру по заднице кнутом, что будет лучше мужниного.

– А ты видел это?! – выбросила руки с кукишами: – Стебай лучше свою дочку, а меня учить нечего, старый кобель.

Мать, стоя посреди избы, обернулась к Насте:

– Слышала? – сказала, показывая рукой на окно и, не разжимая зубов, процедила: – Видишь, каково нам теперь через твоего выблядка?

И Настя взметнулась словно раненая птица:

– Маменька, и вы? – зазвенел ее голос: – Гадко мне здесь всё, гадко!

И бросилась из хаты. Прибежав к Фросе, выхватила ребенка из люльки и, метнувшись вон, помчалась в поле. Сухая трава хлестала по ногам, перепуганный Сережа громко орал и, наконец, она, присев на траву, вынула грудь. Солнце било в его лицо, просвечивая розовую кожицу, золотило на голове пушок, а он жадно сосал и, выпростав из одеяльца руку, то сжимал, то разжимал пальчики. Настя смотрела на Сережу, слезы ее постепенно высыхали, а покормив сына, легла на траву, раскинула руки. Прохладное синее-синее небо так близко подступило к ней, что, казалось, обнимало ее со всех сторон, возносило все выше и выше в свои прозрачные, чистые глубины и невольно она воскликнула:

– Господи, помоги мне!

Но враждебная сила, которая не давал покоя ни дома, ни на людях, ревниво подстерегала ее. Она вскочила. Прижав ребенка к груди, пошла к реке. Нет, в её душе до этого мгновения не было никакого дурного замысла, но черная холодная вода неумолимо притягивала её. Замирая, Настя со страхом смотрела, как вихри закручивают водовороты, затягивая в свою мрачную утробу сор, вьют черные кудели из травы. И дрожь пробежала по её телу. Вжав голову в плечи, она пошла вдоль берега. Со стороны реки щеку и обнаженную шею пригревало солнце, но вдруг громыхнуло. Черная, с синеватыми отливами туча поднималась из-за горизонт, и Настя повернула домой, но остановилась. Весь ужас недавно пережитого вместе с раскатами грома обрушился на нее. Идти было некуда. Она сорвала с головы платок и снова бросилась к реке, но, подбежав к обрыву, остановилась.

– Нет, не здесь, – прошептала.

И свой голос показался ей чужим, страшным, как и та сила, которая теперь руководила ею, но она покорно, со сладким ужасом подчинялась ей, зная только одно: возвращаться в деревню ей нельзя и, подгоняемая ударами грома, побежала вдоль берега. Порывы ветра захлестывали платье, разметывали косу, стегали прядями по лицу и вдруг она остановилась возле тихой заводи. Здесь, защищенная высокими, обрывистыми берегами вода дремала, не чуя бури, и только изредка по ней пробегала дрожь. Косые лучи солнца, еще не закрытого тучами, пронизывали золотистый слой воды, песчаное дно, по которому изредка пробегали тени, терялось в тепловатой мутно-зеленой глубине. Настя откинула уголок одельца, оголив лицо спящего Сережи, и жадно, надолго приникла к нему губами, долго целовала в щеки, лоб, глаза, прижимая к себе, а, насытившись, положила на траву и шагнула к реке и, приподнималась на носках, в порыве неосознанной решимости попыталась броситься в воду. Но совсем рядом ударил гром, ярко блеснуло и она застыла. Потемневшая зелень ивняка вспыхнула мертвенно-белым светом, поверхность воды помрачнела, а сквозь вой ветра она вдруг услышала далёкое:   

– На-астя! На-а-а-а-стя!

– А-а-а-а!!! – закричала она с какой-то ярой злостью и, зарыдав, стала рвать на себе платье, но рука нащупала золотой крестик, подарок любимого. Дёрнув его, оборвала золотую цепочку, бросила крест в омут, хотела ринуться за ним, но тут, разрывая поверхность воды, что-то огромное метнулось на поверхности воды и, плеснув брызгами, ушло в темноту омута. Суеверный ужас отрезвил Настю. Дрожащая, с разметанной косой, она опустилась на колени, стала обессиленно креститься, но тут же услышала совсем рядом:

– Настя! Настя! - Возле нее стояла Афросинья. Холщовая рубаха, овеваемая порывами ветра, плотно облегала ее, глаза блестели: – Что ты вздумала, опомнись! Бога не боишься? – И, схватив дрожащую Настю за руки, потащила прочь от реки: – Ишь, что надумала! Родила сына, так живи. Еще и тяжелей будет. Теперь твое не девичье, а бабье дело. За что ж он круглой сиротой, без отца-матери, останется? Ни приласкать, ни накормить некому будет.

Подбежала и мать. Её седые волосы трепал ветер, в глазах метался страх. Обе взяли Настю под руки и, подняв с травы плачущего Серёжу, пошли к деревне.

– Бедная, милая ты моя, – твердила Афросинья, сморкаясь и утирая мокрое от слёз лицо: – Уходи ты отсюда. Не люди здесь, а звери. Запилят, замучают тебя. Уходи в город, а ребенка я возьму, молока хватит.

– И то правда. Уходи ты отсюда, – сказала, наконец, и мать: – Ни тебе, ни нам жизни не будет. А на меня зла не держи, с горя я... Разве ж о себе думаю? Я по твоей доле убиваюсь. Тяжко на тебя смотреть.

 

На следующий день мать чуть свет разбудила Настю. Голос ее был мягок и душевен.

– Настя, Настя, слышь меня? – гладила ее мягкие волосы: – Слышь, доченька, проснись, идти пора.

И Настя, обласкав мать благодарным светом глаз, потянулась к сыну, прижала его к себе, приложилась к нему губами.

– Да будет тебе, Настенька, будет... – тронула ее та за плечо.

 

Вскоре они пришли к барскому дому в Сомово. Горничная Дашка, узнав Настю, пропустила их к барыне. Та сидела в постели и пила кофе. Мать, введя дочку за руку, толкнула к её ногам:

 

– Берите... – И злое негодование с новой силой забилось в её груди при виде этой надменной, равнодушной барыни: – Загубили девку, так берите, не то на ваших воротах и повиснет. Вчера из омута вытащили.

 

И барыня вроде как испугалась. Позвала Петра Степановича, и они решили, что возьмут её дочку к себе, но только, без ребенка и через несколько дней вместе с господами Настя уехала в Петербург.